Тихий снег падал на живую волну прохожих, на афиши и ларьки Крещатика, на утолщенные пушистой белизной контуры деревьев. В отражении витринного стекла Орлик увидела свое лицо, измененное и уточненное гримом и, в результате этого умелого изменения, будто чужое, чрезмерно красивое. Больно было видеть его таким красивым и никому не нужным. Существует ли на свете человек, который бы это лицо узнал и полюбил, вернее - сущность, натуру ее? Или такого человека просто нет?
Орлик зашла в универмаг, четыре этажа которого неспешно выдали ей некую унылую закономерность: те же товары, чередуясь, заполняли излишне большое пространство магазина. Вещей первой необходимости, простых и добротных, не было... зато всевозможные сувениры, одеяния с цыганскими блестками и мистические знаки на них, книжная продукция, по большей части бульварная — все это наводило на мысль, что помещение заполняется товаром, завозимым мафией, не допускающей притока здоровой торговли в этот чертог частного предпринимательства. Сердце посетителя уставало от вида нулей, стоявших, как охранники, рядом с цифрами цен, и покупать ничего не хотелось... Шел 1993 год. Снег на улице выдавался первоклассный и недорогой, чистенький и радующий. В подземном переходе у метро музыканты грелись лирической своей работой — струнами, строками, трубными звуками. Романс перекрывался хриплым ревом проповедника, аккордеон сменял студенческий перебор гитары. Продавцы газет, снадобий, гороскопов неумело пытались завлечь прохожих призраком спасения. Кафетерий, полный привозных сладостей, играл с народом ту же глупую шутку трех ноликов — каждый шоколадный батончик стоил не меньше тысячи купонов ( дензнаков нового времени). Эскалатор внес Орли внутрь котла с поездами, называемого метро. (Откроем имя этой юной израильтянки, Орли, ибо попытка поставить слово «Орлик» в форму винительного падежа превратила бы его в мужское имя — в то время как это ласковое прозвище. Так называли ее детишки, которых она обучала в спецшколе, для чего и была прислана сюда из соответствующего семинара в Израиле.)
— Обэрэжно, двэри зачыняются... Наступна станцыя — майдан Нэзалэжности... — донеслось до ее слуха. В школе ее сразу же обступили ребятишки, загалдели, объясняя предстоящую постановку спектакля на Пурим... Она с трудом навела порядок, дала им диктант на легком иврите, провела викторину. В пятом классе преподавать еще было можно, а в десятом деградация. Ребята ничего не знают и не хотят знать — во всяком случае, ничего, связанного со школьной программой. Один рослый десятиклассник, казалось, был в нее влюблен... или просто жадно-внимателен к ее объяснениям.
Почему она так чутка к этим нюансам? ждет к себе внимания?Да, подсознательно искала любви и проявляла к этой теме больше интереса, нежели любая из ее подруг по семинару, хотя казалась такой же смирной, как они, и ее черные продолговатые глаза глядели вполне невинно. Но настоящая любовная история началась у нее уже в Одессе. У Орли не было рабанит, то есть опытной наставницы, без предварительного обсуждения с которой, в идеале, девушки не должны принимать никаких жизненных решений. Так получилось, что прежняя наставница ее разочаровала — Орли показалось, что она неспособна хранить доверяемые ей тайны — а новой она пока не нашла...
Переезжая в Одессу, она действовала на свой страх и риск, да и до этого, в Киеве, была очень одинока — особенно после отъезда своей подруги Ривки. К Песаху та, естественно, пожелала вернуться в Израиль — кому же охота в праздник голодать в Украине! А Орли по разным причинам предпочла домой не ехать. Во-первых, школьный год еще не закончился. А кроме того, Орли не очень любила тот семинар, в котором училась — ей казалось, что она ничего не потеряет, если вернется в Иерусалим позднее. Однажды она проводила до дома свою ученицу, обедавшую у нее в субботу, и зашла вместе с ней в небольшую квартиру, где во всем холодильнике имелась... лишь одна серая картофелина в кожуре, покинуто лежавшая внутри алюминиевой кастрюли. «Мама спит, — сказала девочка, — а я не буду света зажигать, пока суббота не выйдет...» Орли погладила ее по голове... Они сидели в темной квартирке, дожидаясь, пока выйдут звезды, и говорили о скрытых цадиках, о том, как те втайне творят добро людям.
Орли внезапно получила предложение от одесского раввина поработать в женской йешиве, которую он только что организовал. А по приезде ее тотчас согрел восхищенным мужским взглядом один из друзей раввина и, пока она отказывалась есть клубнику непомытыми руками и объясняла галахическую сторону этого вопроса, Славик успел разглядеть всю прелесть ее фигуры и лица, после чего с жаром ввязался в дискуссию об отношении к требующим омовения рук фруктам. Не прошло и недели, как она с удивлением отметила, что Славик ей нравится, несмотря на свой зачаточный иврит, хождение по городу в коротких штанах, отсутствие бороды и кипы, полное незнание законов Торы... Орли преподавала нескольким школьницам еврейскую традицию. Ходила в центр культуры. Решила выпускать стенгазету и увлекла своим проектом учениц ... За газету ее невзлюбила директорша центра Мира, чье мышление было абсолютно светским, а энергия — неиссякаемой. Вскоре Славику выпала роль Орлиного защитника — он уберегал ее от яростных нападок Миры, недовольной появлением в городе симпатичной представительницы ортодоксального иудаизма, и экономного Рувена, не любившего в иностранцах и иностранках проявлений барства и боявшегося опустошения вверенного его попечению продуктового склада.
Орли, плачущая и беззащитная, вызывала у Славика безумное желание самому стать бородатым хабадским мужиком, который был бы ей под стать и не дал бы ее в обиду... просто-напросто женившись на ней. Была бы она его женой — никто бы на нее и пикнуть не посмел. Так ему представлялось в радужных мечтах. Он забывал о том, что совершенно к этой роли не готов... Что вся его компашка, коллеги по валютной фирме, уютные матюжки, милые сердцу вечера, кассеты, балдеж, подруги, полная терминов ласкательной физиологии речь — это все не вяжется с Орли никак, никак, никак. И дочка Коринка, оставленная у вторично вышедшей замуж русской жены, так сильно знобит его сердце любовью к ней, что вряд ли он сможет когда-либо бросить Одессу и улететь в Израиль. Все это (ощущаемое как препятствие, но сознательно отодвигаемое) он отставил временно на второй план, увлекшись невозможным: дружбой с Орли.
...И начались безумные проекты, громоздимые во время встреч в доме мучимого своими проблемами раввина, который не поощрял, но и не пресекал эту влюбленность, лишь высказался скептически... И вот уже Славик бормочет слова молитвы, накручивает тфиллин, стоя в коротких штанах возле стола в синагоге... В родительском доме, где проживает, он ничего более не ест. Его бросает то в жар, то в холод от происходящих в нем изменений — он никогда не думал, что будет принимать всерьез все эти ритуалы... И прежний круг друзей распадается, и он учит иврит, и читает все книги по иудаике, чтобы было хоть о чем поговорить с рассудительной Орли. И, в свою очередь, начинает приобщать иностранку к русской литературе, рассказав ей историю о двенадцати стульях. Он даже показал ей старый фильм, знаменитого «Золотого теленка» с Юрским, где лицо Бендера так театрально-выразительно и где он так одинок на фоне масс: вот она, еврейская избранность. А замечание насчет датчан, убивших своего принца — Гамлета? Но он увидел, что она не понимает. Она не видела фильмов, только учебные и с Ребе. Он умолк и грустно улыбнулся, ощутив пропасть, разделявшую их. Так проходило лето...
И вот в канун субботы случается что-то, что эту пропасть резко сокращает. Когда его возлюбленная беседует на кухне с поварихой Светой, переспрашивая русское слово «вареники» и с улыбкой повторяя его вслух, — с плиты, поскользнувшись от неосторожно придвинутой к ней сковороды, сваливается громадная кастрюля с этими самыми варениками, в ней вскипавшими, и рухает вместе с Орли на пол, под истошные крики поварихи, едва устоявшей на ногах. В этом липком, сладком, дымящемся кипятке она скользит, пытаясь встать — и вот уже подхвачена и прижата к белому боку поварихи, уведена в ванную, усажена под струю холодной воды — и стоны ее становятся все слабее, а затем совершенно стихают. Наступает суббота, повариха, вызвав скорую и сняв белый запачканный розовым фартук, уходит домой. Орли, лежа на кровати дом со столовой, ждет машину скорой помощи... Ноги горят, ломят... Входит Славик и, с легкостью преодолевая ее словесное сопротивление, припадает к изголовью ее кровати. Он быстро и невнятно объясняется в любви, но трогать ее не осмеливается, понимая, что нездоровье — не оправдание греха, и только нежными взглядами пытается облегчить ее плачевное положение... Зато когда два дюжих медбрата из скорой хотят свести Орли под руки вниз по лестнице, он яростно сопротивляется, объясняет им, что она — религиозная израильтянка, после чего относит пострадавшую на руках к машине самостоятельно. В больнице ей прокалывают пузыри на вспухших от ожога ногах, и потом в течение трех недель она медленно выздоравливает, регулярно проведываемая Славиком, в маленькой, удаленной от центра, дешево снятой практичным завхозом Рувеном квартирке. Туда же к ней приходят ученицы. Романтичная влюбленность в нее Славика ничуть не порочит ее в их глазах — для Одессы в этом нет ничего компрометирующего. Орли усваивает точку зрения Одессы на свой роман, не видит в этом почти ничего предосудительного. Славик считается ее женихом, и она уже подумывает о том, чтобы сообщить это своим родителям. Орли для начала поговорила с отцом — милым, мягким, ничего ей, как правило, не запрещавшим. Рассказала, что у нее тут началась какая-то необыкновенная история... молодой человек хочет стать религиозным и жениться на ней... Попросила ничего не рассказывать матери и, облегчив душу, повесила трубку.
А потом начались странности. Славик пропал...
Вызванивать его по домам друзей, по «малинам» было крайне унизительно... Потом, когда он снова объявился, Орли почувствовала, что уже не может, не опасаясь охладить отношения, расспрашивать его так свободно — где он бывает, что у него с иудаизмом... Все это как-то утратило внутренний смысл. Она поняла, что он сдал позиции, в душе уже отказался от нее и только для видимости, чтобы не обидеть больную, еще приходит общаться.
Она не выдала своих догадок — только уведомила о своем скором отбытии в Израиль. Он снова преисполнился нежности, просил у Ребе благословения на их будущую совместную жизнь, трогательно проводил ее в путь. Пытался подарить на прощанье колечко с малахитом, но она, зная, что кольцо — слишком обязывающий подарок, не взяла его. Так и объяснила. Они расстались с туманными авансами на будущее и чувством недоразумения, вызванного этим самым кольцом. Когда же она оказалась в родном Иерусалиме, среди подруг, пышно и респектабельно выходящих замуж за приличных молодых людей, Орли вдруг стало обидно, что она так унизила свое звание девушки, тем, как легкомысленно повела себя там, в Одессе... И хотя ничего у нее с ним не было, даже прикосновений, кроме вынужденно-оправданных, по пути к машине скорой помощи, — но роман все же далеко выходил за рамки официального, когда девушке предлагается встреча с человеком ее уровня.
Это стало обжигающим кошмаром — вспоминать все, связанное с Одессой.
Орли уже отреклась от прошлого, как вдруг... ей позвонил Славик и сообщил, что завтра прилетает в Израиль. И не просто прилетает, а к ней.
Настаивая на каких-то своих особых правах, он вынудил ее скрыть от родителей сумасшедшую поездку в Тель-Авив, включавшую ожидание его рейса, суховатую встречу в аэропорту, бессмысленное блуждание с чемоданами у моря, опоздание на иерусалимский автобус, ночевку у знакомых Славика в Тель-Авиве и мучительное непонимание друг друга наутро. Спали они в разных комнатах, и вообще этикет блюли безусловно — но была в этом приключении понятная наглость, если принять во внимание стиль жизни, к которому была приучена Орли, никогда не предполагавшая, что докатится до конспирации, снова пойдет покорно за этим уже внушавшим ей подозрения одесситом. Кончилось все очень, очень плохо — она принимала его ухаживания в Иерусалиме, чувствовала нараставшую потребность близости, ржавые звенья в цепочке вранья становились все более хрупкими, и родители не раз пытались ее остановить... а ей хотелось лишь одного: понять, искренен ли он? В нем горит тот первый порыв, который в Одессе поначалу казался таким настоящим? Или это уже фальшивка, подделка под чужую игру, объясняемая лишь физическим его влечением к ней? Иногда ей казалось, что и в этом, втором, варианте есть своя прелесть. Пожениться в раввинате тайком от родителей, а потом постепенно приучить его ко всему... он бы все принял, ведь Тора — это прекрасно! Это только кажется, что тяжело... Уж она бы его убедила. Разве любящая женщина не сильнее привычек мужчины, разве не способна она переделать его целиком?
...Увы, лишенный какого бы то ни было контроля над происходящим, безденежный и светский Славик чувствовал себя в религиозном районе Иерусалима очень плохо. "Отходил" лишь у знакомых, там смотрел телевизор, слушал разговоры о трудностях абсорбции, о безнадежных поисках престижной работы... ел то, чем его угощали и вовсе не был принципиален. И свой спектакль с Орли он так и не доиграл — на нервной почве обострились некоторые имевшиеся у него болезни и он угодил в иерусалимскую больницу. А поскольку он был туристом, то оплатить три дня его пребывания в больнице пришлось одному другу, который немедленно после Славкиного отлета эти деньги востребовал с родителей Орли.
Гордая дочь, узнав об этом, не могла позволить, чтобы и в самом деле родители понесли такие расходы — и тотчас устроилась на работу, чтобы внести всю сумму платежа (благородный друг согласился на отсрочку)... А Славик, восстановивший здоровье после приступа, но подбитый, обозленный, так и не добившийся ничего от своей неприступной красавицы, прибыл в Одессу и с тех пор ходил по улицам осторожно, как раненый, об Израиле отзывался с загадочным негативизмом и очень ценил свою работу в банке, потому что остро понимал теперь, что в Земле Обетованной с работой — не фонтан. Радовался своей получке, с которой отделял деньги на подарки дочке. Иногда, поговорив по телефону с подругой, шел на холостяцкие вечеринки. Все стало по-прежнему, и больно было от приземленности, и не было сил пытаться взлетать снова. А раввина к тому времени уже прислали другого —образцово-показательного, к которому приближаться Славику ничуточки не хотелось.
А Орли замерла, перестала жить и чувствовать. «Я никогда не найду того, кого мне надо», — думалось ей. Она бросила семинар и устрилась работать в колледж вожатой. Ее очень полюбили и учителя, и подруги. Свахи с ног сбивались, предлагая самых разных парней. После двух лет неудачных проб все поняли, что ей, очевидно, нужно что-то из ряда вон выходящее.
Той осенью в городе объявился Мантула — репатриант из русских, разведенный... Его знали как старательного студента, и все же... По стандартной логике свах его кандидатуру немыслимо было предложить девушке с такими прекрасными «выходными данными», как израильтянка Орли из преуспевающей религиозной семьи. Его и предложили в действительности какой-то другой студентке, но та девица, встретившись с ним, почему-то решила, что вот Орли, а не ей, он бы очень подошел, и рассказала об этом своим друзьям. Те устроили Исроэлю встречу с Орли — и встреча не обманула ожиданий.
Мантула приучил себя своих мнений ни о чем вообще не высказывать, а только цитировать святые книги и с помощью цитат разрешать жизненные вопросы. Орли это забавляло так же, как и его старательный подбор слов на иврите, особенно попытки поставить глаголы в правильную грамматическую форму — будто нельзя понять фразу, если глагол в ней употреблен слегка неверно! Да и смотреть на нее он избегал, чтобы уж точно быть уверенным, что на сей раз (ведь первый его брак кончился крахом) — женится не на красивых ногах.
Она без особого труда поняла, что за этой завесой суровой напряженности кроется большая душевная ранимость и нежность. Гуляя с ним на второй встрече по мокрому парку, она подняла отороченный мехом капюшон, и Мантула все же успел заметить при этом ее внимательные глаза с пушистым оперением черных ресниц, покрасневшие от холода щечки и носик, красивый изгиб губ, нежный подбородок — и тут же предложил зайти в холл какой-нибудь близко расположенной гостиницы. Так они и сделали, согрелись в креслах освещенного лобби, и ей пришло в голову открыть ему свое неплохое знание русского языка. Услышав вольную русскую речь, Мантула обмер. Как это возможно? Она же — сефардская девчонка из Иерусалима, из коренных израильтян!
— Я в России работала, — с неожиданной глубокой хрипотцой произнесла Орли. — В Украине, вернее.
— Что же ты сразу не сказала... — растаял он, — я-то тут мучаюсь, на иврите...
Она показалась ему безумно родной, но он подавил это ощущение и призвал себя к бдительности. Купил в баре втридорога кошерную шоколадку с орехами, гордо попросил графин с водой и два стакана, что и было выставлено немедленно на столик в лобби.
Увидев, что общение на родном языке чрезмерно сближает его с новой знакомой, Мантула сделал усилие и вновь перешел на иврит. Порасспрашивал Орли об ее взглядах на брак, о родителях, о братьях и сестрах, о личной биографии. Она отвечала с нежной усмешкой, покачивая сережками при наклонении головы. Как-то запросто, легко разболтала ему историю со Славиком (на которого была очень обижена), что вызвало Исроэля на ответную откровенность. Рассказал ей о своей бывшей жене с теми же чувствами, о которых говорила Орли. Оба были измучены в своем любовном прошлом одним и тем же: стремились подогнать нравящегося человека к определенному образу жизни, и несовпадение внутренних ритмов души и интеллекта обрекло эти попытки на неудачу. Теперь Б-г их свел, бороться больше ни с кем не надо, тянуть партнера за собой к идеалу — не придется.
Таков был итог второй встречи.
— А есть ли у тебя рабанит? — спросил Мантула. У него самого, разумеется, был наставник — Элиэзер Герцог, с которым он постоянно советовался. Орли объяснила ему: отношения с наставницей просто не сложились. «Ну, так найди новую», — пожал плечами Мантула. «Не нахожу пока». «Значит, не ищешь как надо.» Мантула, к ее изумлению и даже обиде, отказался выходить с ней на следующую встречу, решил свидания вообще прекратить до тех пор, пока она не доложит ему об успехе поисков. «Я не могу плыть на корабле без паруса...» Орли вдумывалась в эти его слова и постепенно соглашалась. Тогда она поговорила с женой директора. Поначалу хотела попросить ее порекомендовать кого-то, а к концу беседы пришла к выводу, что сама же директорша и может стать рабанит. Она - теплый, живой, открытый человек. К ней всегда можно обратиться без официальности. Ничего, что у нее много дел. Иной раз вопрос решается двумя-тремя словами. А две-то минуточки, чтобы поговорить, у миссис Розенблюм всегда найдутся: пока жарит шницели, пока распечатывает материалы для уроков, да мало ли когда!
Славик же вел в Одессе прежнюю жизнь. Много читал. Перечитывал «Собачье сердце» и с холодком ужаса видел в Шарикове... себя самого. Вот он — шалопай, ничем не выдающийся пошляк, любимый пестрыми компаниями, в которых даже острить-то не умел, только являл симпатичный фон, на котором блистали другие. Вот — звездный час его встречи с благородной девушкой из Израиля, взявшейся вправить ему мозги. Вот — отхождение после первого шока и наркоза влюбленности, боль отвыкания от старого образа жизни и неумелые шаги в новом имидже: кипа, тфиллин. На двух ногах, как человек, проходил он все же недолго. Не выдержал и снова опустился на четвереньки. Потом опять залаял. Попытался еще немного походить как человек и пообщаться на уровне культурного пласта, именуемого Торой — и опять сорвался, только теперь уже как-то страшно, позорно, заставив других страдать, попав в больницу, вынудив девушку платить за него, сжегши мосты во взаимоотношениях с той самой, высокой, прекрасной...
И вот — он снова Шариков. Спит на половичке, питается собачьей едой и мысли имеет соответствующие. «Утвердился я в этой квартире...» Доволен минимальным комфортом. Оставьте меня в покое, я никому ничего не должен, я не создан для напрягов, я просто славный малый, у меня нет сил на все это возвышенное!
...Когда узнал об Орлином замужестве, то с облегчением вздохнул. Даже почувствовал себя довольным. Все, окончательно ясно теперь, что то было — не его. Бодрой походкой подошел к раввину и попросил дать ему попользоваться тфиллин. Мальчики из йешивы тут же налетели, стали всячески ему помогать — он их послал негрубо, но убедительно, и в одиночестве, по старой памяти правильно, накрутил ремешки на руку. Думал при этом о том, что — вот, впервые может сам себя уважать. Потому что этот шаг не продиктован желанием понравиться кому бы то ни было. Будет ли он двигаться дальше? Может, и будет. Но только в своем собственном темпе, чтобы никто не дергал, не подгонял. Например, можно будет что-нибудь поучить иногда вместе со свежеобрезанным Гринбергом, любителем губерманских стишков, вечно окруженным сонмом гарикопоклонников. С гариками вприкуску и Тора пойдет. А иначе — увольте. Славик вздохнул при мысли о деньгах, которые он должен в Израиле, а взять их пока неоткуда — и у него снова испортилось настроение.
Он с трудом прогнал шариковскую грусть и решил, что напишет Ребе...
А написав, получил в книге с помощью переводчика следующий ответ:
«Есть человек, жизненная активность которого равняется активности растения и даже камня. Больно, когда венец всего сотворенного, человек, сотворенный руками Б-жьими, позволяет себе существовать на уровне безмолвия цветка и минерала. Следует мобилизовать все свои душевные силы и раскрыть в себе заложенный Творцом потенциал истинного сына Израиля».
Славик был сбит с толку этим письмом: ничуть его Ребе не похвалил, не подбодрил. Только укорил за бездействие.
Одесса-мама тоже не гладила по головке. Жить стало тяжко. В родительской квартире что-то угнетало его, к дочке всякий раз не набегаешься, остается — работа и компашки. Тора, даже вприкуску с гариками, не «пошла»— слишком живо и остро было в памяти связанное с Орли незрелое тогдашнее стремление войти в религию, и непрошеные воспоминания ранили. Изучать Тору он не смог, но... суббота и кашрут внезапно потянули его к себе. Он записал к себе в тетрадку, уточнив у знающих людей, все, что можно и что нельзя делать, и как-то стройно, будто поезд, всеми вагонами своей души, всем составом, двинулся в направлении кошерного образа жизни.
Активисты общины были удивлены. Вот он, тот самый Славик, которого они прежде должны были снисходительно подбадривать, подхваливать... но почему-то он теперь ни в чем таком не нуждается, идет своим самостоятельным путем, молится независимо, в своем темпе, не любит ничьих советов, не очень охотно выходит к чтению Торы и в целом как бы сделался мрачновато-целеустремлен. Знает, чего хочет, и не желает ни помощи со стороны, ни проявлений внимания. Законы выполняет неукоснительно — те, которые знает. А что не знает — придет время, спросит, и только тогда будет готов воспринять. Только когда сам о них спросит.
Однажды Славик увидел приезжего резника за работой. Заинтересовался. Привлекло его ощущение святости ритуала — курица шла под нож, как невеста под хупу, в священном трепете, без ужаса и страха. Как будто ее ожидало возвышение, а не гибель.
Славику захотелось научиться, и он стал расспрашивать, что надо знать, чтобы стать шойхетом? Ему ответили, что обучиться надо практическим навыкам обращения с ножом, разновидностям захватов и зажимов птицы, обработке точильных камней, всем законам. Глазомер, хладнокровие, сильные пальцы — у него имелись, и приезжий шойхет, посмотрев, как тот впервые сделал курице захват, не преминул ему это заметить. А недостававшее ему знание законов пришлось приобрести, переехав для этой цели в другой город, где имелся постоянный шойхет. Славик бесстрашно оставил свою работу. Через год обучения и отрыва от одесской жизни он почувствовал себя по-новому, не таким замороченным, усталым, а — вроде как простым, рабочим парнем, эдаким грамотным еврейским пролетарием с прекрасными навыками забоя птицы.
В культурном центре встретил еврейку, проводил ее пару раз домой после организованной трапезы шабата. Начал за ней ухаживать с соблюдением дистанции, как верующий человек (да он таким уже и был). Она — нерелигиозная. Но, влюбившись, оказалась преданной, приладилась к Славкиным устремлениям. Он изложил ей свои взгляды на жизнь — она не имела ничего против религии. Им справили хупу. Он ожил, резвился, пересказывал жене чужие остроты, слушал любимую музыку на кассетах, сохранял кое-что из прежних увлечений, хобби, но был собран на уроках Торы, а на шхите вообще выкладывался на все сто. Жену любил спокойной и доброй любовью. Когда забеременела, то он стал ее еще больше ценить. Но именно ценить, не любить страстно. И он знал, что это чувство никогда не вернется и не будет им больше испытано — страстная любовь к женщине. И ему не надо было. Он радовался, что может в полной мере проявлять заботу о дочери и ему не мешают это делать, что жена считается и с прочими его привычками, что дом ухожен, денег хватает и что есть уважение со стороны членов еврейской общины, хорошие хабадские и нехабадские друзья.
Раз ему приснилась Орли. Но не как желанная, а в дымке потустороннего и мистического. Во сне он говорил с ней, , о ней, о себе... «Хорошо ли тебе?» — Да. «Простил ли ты мне?» — Да. Все. Кроме того сумасшедшего месяца, за который я сделал скачок в иудаизм и чуть не сломал себе шею... Я помчался за тобой, а ты рассеялась, пропала куда-то... Я обнимал дым. Потом в дыму появились контуры новой жизни. Теперь, знаешь, я выгляжу и веду себя как обычный хабадник, режу кур и здоров душой как никогда. Я рад, что вернул тебе деньги за лечение. Ты была, отказывая мне, во всем права. Я не мог тогда стать религиозным и хорошо знал это... Я смог сделать это потом — только полностью абстрагировавшись от тебя, намного позже. И это — выше земной любви. Когда все у человека — по Торе, то это состояние столь самодостаточно, что уже глупо мечтать о любви. При этом образе жизни эмоции гораздо сильнее, чем романтическая любовь. Я чувствую себя строителем, в то время как предыдущая жизнь была сплошной разрухой.
Знаешь, если бы я тебя сейчас увидел, я бы даже не поздоровался. Ты — не в числе людей, за которых я отвечаю, ты — чужой человек, если смотреть согласно Торе, и нет никакой причины считать тебя близкой. Было, да прошло.
Растворись же окончательно, Орлик, в сизой дымке, где плавают вареники и летает белая повариха, где скорая помощь уже ни к чему, а тот рубаха-парень в коротких штанах, который пожирал тебя глазами, теперь убивает с каждой зарезаемой курицей частицу своего чувства к тебе и скоро уже ликвидирует оное совершенно. Я смотрю на покорную птицу, аккуратно лишаю ее жизненности и при этом думаю — чем, в сущности, я лучше ее и почему имею право это делать? И моя кровь холодеет от мысли, что все мы — в руках Всевышнего, как курица на «капорес». А знаешь, дед мой был бы рад. У него есть и новорожденный правнук-еврей — мой сын. Еврей, слава Б-гу, и тоже назван Шрагой. Комиссарские игры кончены, круги замкнулись, я прорвал оборону противника и забил гол в его ворота. Но... почему-то оборачиваюсь посмотреть, хлопаешь ли ты в ладоши.
Растворись-ка, Орлик, в дымных клубах моей сигареты, пропади, ведь я так хочу быть праведным. Я знаю, прошлое цепко, но и оно высветляется некоторым усилием разума. Раввин говорил — не бери жену на вырост. А я взял. Сам сделал ее религиозной. Потихонечку научил всему, что знал. И я доволен собой и — даже люблю ее, как изделие рук своих. И мы с ней изо дня в день проходим драматические моменты, которые нас сближают. Мы друзья и партнеры по жизни. Я никогда не смотрю на нее, как смотрел на тебя. Она меня вообще за такого не знает. У нее много замечательных качеств, радующих меня.
А ты, Орлик, знаешь меня другим. И этот другой давно зарезан — самой что ни на есть кошерной шхитой. Не стоит над ним плакать. Он был порочный одессит, не плативший долгов. Он работал в конторе, похожей на «Рога и копыта», он грезил Израилем, как Остап грезил Рио, он был побит твоей холодностью, как тот — румынскими пограничниками, и долго полз по снегу обратно в Союз. Помнишь то кино? Я заморочил тебе голову. Ты вышла замуж за русского еврея и благодаря мне теперь можешь поддержать с ним разговор даже о... 12 стульях. А я бросил богему.
...И вот я прощаюсь с тобой, Орлик. Наша история промелькнула, как скоростной поезд. Я благодарен тебе за то, что те идеалы, которые ты воплощала, действительно подтвердились потом всем последующим ходом событий. Если бы не ты, я бы еще работал в своей фирме, ходил в коротких штанах, ел некошерное, пребывал бы в мирке уютных матюжков и гариков и не понимал, отчего так несчастен.
Нет, я не закрываю глаза и на то, что в религиозном мире тоже есть всякие люди. Но что свое дело я делаю, от этого на душе спокойно. И моя жена, по сути, гораздо ближе мне, чем мог бы быть кто-то другой... просто я в ней так уверен, что моя любовь не вспыхивает, горит себе ровнехонько. Если бы я имел основания хоть чуточку приревновать ее, я уверен, ощутил бы настоящее пламя. Но не нужно экспериментов! Оставим все как есть и не будем размазывать белую кашу по чистому столу. Меня ждут куры, которых я должен обработать — кто знает, быть может, в прошлых жизнях я грешил тем, что, как Паниковский, скручивал гусям и курам голову не слишком вежливо?
Он взял точильный камень, провел ножом, приглядевшись и проведя ногтем, уловил на лезвии некое подобие шероховатости... Курица высунулась из ящика и, вздохнув, расправила крылья. Занятый подготовкой ножа шойхет вызывал у нее чувство доверия, и, глядя в его доброе бородатое лицо, она знала, что зарежет он ее лишь для ее же блага.
Опубликовано 4 года назад .
Поднято 5 месяцев назад .
142 просмотра .
124 читателя
Эстер Кей живет и работает в Галилее (Израиль). Двадцать лет посвятила теме каббалы, переводила и издавала труды Ари. Впервые попробовала свои силы в кино. Создала сценарий, набрала актеров, ищет средства для создания трейлера. Ездит с лекциями по Северной Америке и продвигает проект фильма. профиль